***
Никого не виню,
что порой легче тело содрать, чем пальто.
Все гниет на корню.
Я не ведаю, что я и кто.
Я, как жгут, растянул окончания рук, я тянулся
к звезде.
Мне везде было плохо и больно. Везде.
От себя не уйти.
Что-то колет в груди.
И качаются тени.
На стене. И закат непохож на рассвет.
Я, войдя в этот мир, оказался в чужом сновиденье.
Пробуждения нет.
***
Порой тяжело.
Открываешь глаза и вдруг видишь — чужое
всё: и небо, и звезды, и червь в перегное,
не несущий тепло.
Понимаешь, что сам не уйдешь, уведут под конвоем.
Слава Богу, стихи — это нечто иное.
Мое тело висит, словно плащ — на гвозде,
на взгляде, который прикован к звезде.
Я ищу в себе силы
не сдаваться и ждать.
Но в округе до черта камней. Каждый третий —
кидать.
Или строить могилы.
***
Небо как небо, бледные звезды,
Луна как луна.
Конечная точка отсчета жизни —
Бутылка вина,
звездооборазные слезы.
Мысли о том, что ты ненужный и рыжий.
Но все мы здесь братья
В прокуренной кухне,
А завтра как ухнет,
И в белой палате
К небу прилипнет решетка из стали.
Все мы здесь братья,
мы просто устали.
***
Смерть хороша по чуть-чуть. По ночам
умирая, под утро воскреснув, за чаем,
замечая какого-нибудь грача
или ворона (точно не замечая),
что единственной чопорной нотой стан
проводов украшает, пенсне фонарных
столбов, расцветающий как тюльпан
восход, гремящего стеклотарой жлоба, воткнувшего свой костыль
в планету старца с табачной пачкой,
гулятелей лошадообразных псин,
чьи глаза прозрачнее, чем собачьи,
как-то вдруг понимаешь, что ты воскрес
ненадолго, что первой строкой обманут.
Смерть играет с тобою, как тяжеловес —
подпуская, готовит нокаут.
***
Можно выйти в улицу и встать
над допотопной рыжеватой лужей,
и прошептать «я никому не нужен»,
в лицо извне глядящего отца,
и ждать ответа, или ждать конца.
Вот-вот начнется плесневая стужа.
Здесь трудно жить, когда ты безоружен.
А день в Свердловске тяжелей свинца.
***
Фонари, фонари над моей головой,
будьте вы хоть подобьем зари.
Жизнь так скоро проходит — сказав «Боже мой»,
не успеешь сказать «помоги».
Как уносит река отраженье лица,
век уносит меня, а душа
остаётся. И что? — я не вижу конца.
Я предвижу конец. И, дыша
этой ночью, замешанной на крови,
говорю: «Фонари, фонари,
не могу я промолвить, что болен и слаб.
Что могу я поделать с собой? —
разве что умереть, как последний солдат,
испугавшийся крови чужой».
***
Полы шляпы висели, как уши слона.
А на небе горела луна.
На причале трубач нам с тобою играл —
словно хобот, трубу поднимал.
Я сказал: посмотри, как он низко берет,
и из музыки город встает.
Арки, лестницы, лица, дома и мосты —
неужели не чувствуешь ты?
Ты сказала: я чувствую город в груди —
арки, люди, дома и дожди.
Ты сказала: как только он кончит играть,
все исчезнет, исчезнет опять.
О, скажи мне, зачем я его не держал,
не просил, чтоб он дальше играл?
И трубач удалялся — печален, как слон.
Мы стояли у пасмурных волн.
И висели всю ночь напролет фонари.
Говори же со мной, говори.
Но настало туманное утро, и вдруг
все бесформенным стало вокруг —
арки, лестницы, лица, дома и мосты.
И дожди, и речные цветы.
Это таял наш город и тек по рукам —
навсегда, навсегда — по щекам.
***
Мой друг, так умирают мотыльки —
на землю осыпаются, легки,
как будто снегопад в конце июля.
За горсточкою белой наклонись,
ладонь сожми, чтоб ветерком не сдуло
обратно наземь, а, отнюдь, не ввысь.
Что держишь ты, живет не больше дня,
вернее — ночи, и тепло огня
всегда воспринимает так буквально.
Ты разжимаешь теплую ладонь
и говоришь с улыбкою прощальной:
«Кто был из вас в кого из вас влюблен».
И их уносит ветер, ветер прочь
уносит их, и остается ночь
в руке твоей, протянутой на встречу
небытию. И я сжимаюсь весь —
что я скажу тебе и что отвечу
и чем закончу этот стих — бог весть.
Что кажется, что так и мы умрем,
единственная разница лишь в том,
что человек над нами не склонится
и, не полив слезами, как дождем,
не удостоит праздным любопытством —
кто был из нас в кого из нас влюблен.