Миша не стал переводить. Он сказал: «Галактион». Когда разбойник закончил читать стихотворение, начал Миша. Так, чередуясь, они вспоминали гениального Галактиона Табадзе до конца дороги. То есть до ресторана, где они нас покинули.
Заведение выглядело странно. На галечном островке посреди мелкой, но бурной рески стояли три алюминиевых столика, Пакрытых голубой потертой пластмассой, и алюминиевые с облупленными сиденьями стулья. Рядом — обшарпанная будка с проемами, изображающими окна и двери. У будки нас поджидали Гоги, Лело, и незнакомец.
— Это, — сказал Миша, оживившись, — очень хороший ресторан. Называется «Малая земля».
Незнакомец пересчитал нас и сказал: «Погуляйте полчаса», и ушел. За это время он обойдет разные дома, где хозяйки приготовят то, чем знаменита их кухня, и все это принесут в «Малую землю».
— Мы в Багдади, — сказал Гоги. — В этом доме, что в ста метрах от нас, родился Маяковский.
— Миша, — сказал я, — давай, пока готовят еду, сходим к Владимиру Владимировичу.
— Э, Юрочка, какое сейчас время идти в музей, мы с тобой купим консервы, возьмем рюкзаки, палатки и пешком, через перевал, спустимся к Маяковскому.
— Рыбные консервы? — спросил Гоги.
— Нет, — ответил Миша абсолютно серьезно, — рыбные могут испортиться. Лучше тушенку и сгущенное молоко.
Вечером после ужина мы сидели в мотеле и любовались живописной картиной, висевшей на стене регистратуры.
— Скажи, Гогичка, мог бы Миша написать такую?
— Нет, — сказал Гоги. — Для этого надо очень любить и знать историю.
На картине, которая называлась «Сталин и Ленин в Разливе», была изображена лодка. На носу ее, сложив руки на груди, в полувоенном френче и мягких сапогах стоял Иосиф Виссарионович Сталин. Ни гребцов, ни рулевого... Совсем один стоял.
На зеленом низком бережке с маленьким шалашом вдали, тоже совершенно один, в тройке и галстуке, с жестом, приглашающим пристать лодку к берегу, суетился Владимир Ильич Ленин.
— Как тебе, Миша?
Он сделал очень характерный жест рукой, словно вывинчивал очень большую лампочку.
— Слушай, это были два неглупых авантюриста среди бесчисленного количества забитых, злых и жадных людей. А картина достоверностью не уступает ни учебникам, по которым мы учились, ни современным газетам.
Миша относился к политикам без сострадания, не вычленял из среды, которая их выдвинула и потребляет.
— У журналиста есть только одна серьезная проблема — ему нельзя дружить с непорядочными людьми.
Теперь, когда его нет, я часто пытаюсь представить, что он сказал и как оценил бы то, что происходит в мире, с моими друзьями и со мной. Я хорошо представляю его улыбку, пластику, его голос. Иногда в застолье я снимаю со стены его работу, где изображен Пиросмани с Мишиными глазами, и чокаюсь с ним таким же, как на холсте, стаканчиком.
Я знаю, как надо жить, а Мишико жил как надо.
Гоги Харабадзе в годовщину пустотой без него жизни, в духане, где мы часто сиживали с Чавчавадзе, сказал:
— Я оценивал все, что делал, Мишиными оценками. Счастлива страна, если есть Маэстро и Ученик. И несчастлива, если нет Маэстро. Он ушел, и наша задача — добежать до него достойно, как он это сделал.
Гоги сказал это улыбаясь. Все, кто говорил о Мишико, улыбались. Он зарядил светом даже тех, кто при его жизни мешал ему и предавал его.
Разве можно было предать Мишу? Можно, можно. Кого только не предавали до третьих петухов.
«Меня радует, что и эти люди вспоминают Мишу добром, — говорил и режиссер Авто Варсимашвили. — Они своим раскаянием или осознанием подчеркивают, что вместе с Мишей из мира ушли большая доброта и мудрость.
Он часто снится мне после смерти. Я с ним разговариваю. Он такой же, как был: с очаровательной улыбкой и грустными глазами. Я просыпаюсь и точно знаю, что этот день у меня будет хорошим. Потому что он и при жизни был, и сейчас остается добрым ангелом. Такие люди не уходят!»...
(продолжение следует)