Давным-давно, за горами, за лесами, за океаном, наполненным непроглядной глубиной, в которой, сверкая красной шапкой, плавал Кусто, заигрывая со скользкими рыбами, за мерцающей тьмой каждой ночи и ярким светом дня, сбегающим за горизонт, в краю ностальгии и тоски, надежд и лязга колес поезда, процветал клочок земли, зажатый между морем и железнодорожной эстакадой.
В отблесках его вечернего света, в шуме чужих голосов, в запахах чужой еды, он еще мог производить впечатление, манить к себе, но только тех, кто был далеко от него, по ту сторону океана. Но стоило подойти ближе — и иллюзия рассеивалась, как утренний туман над Атлантикой, ведь сейчас это не живой кусок душераздирающей ностальгии, не кипящий котел одесских судеб, а застекленная витрина давно ушедшей эпохи, музей эмиграции, где люди застыли в своей первой, давно прошедшей молодости, где их мечты, будто советский рубль, навсегда потеряли покупательскую способность.
Я приезжаю сюда снова и снова — вглядываюсь, пытаюсь поймать взглядом хоть что-то родное, увидеть в отражениях витрин и в медных лучах заходящего солнца хотя бы малейший отголосок любимой Одессы, но, к сожалению, не могу. И даже если кто-то еще говорит на том самом языке, в его интонациях уже нет прежней легкости, той беспечной, лукавой, одесской насмешливости, что звучала когда-то на этих улицах, и Брайтон-Бич, когда-то бывшая маленькой Одессой, для меня, к сожалению, умерла.
Место эмигрантских душ, и здесь их последний приют, их последний гребешок волны, их последний аромат солёного океана. Теперь тут подрастает новое поколение людей, не говорящих на одесском. От первой волны тут мало что осталось, лишь ветер, что стер эти медальные лица людей, гордо скучающих по южной Ривьере. Теперь тут правят восточные базары, булькающий лагман и жирные треугольники золотистой самсы, вытесняющие эталонные пирожки с картошкой. Густой огневой борщ уступил место шурпе, голубые глаза пышногрудых женщин с розовыми щеками сменились смуглыми лицами с тонкими, лунно-раскосыми восточными глазами. Мир перемешался, закрутился в своем неумолимом танце сменяющихся поколений, превратившись в Маленький Ташкент.
Под эстакадой припаркованы заведенные старые «Мерседесы» в нелепом южном тюнинге. В их салонах — люди со смуглыми лицами борцов, по диаметру покрытых смоляной щеточкой щетины. На шеях увесистые золотые цепи, на жилистых запястьях часы, которые измеряют не время, а вес прожитых ошибок.
Кроме национальных, больше перемен Брайтон не испытывал. Время тут застыло, словно муха в янтаре. Повсюду реклама из девяностых. Меню в ресторанах напечатано на принтере и лежит в папке с засаленными файлами, счет приносят, написанный ручкой от руки. Вокруг старомодные лозунги, гадалки на каждом шагу, облезлые билборды с рекламой помощи в иммиграционных вопросах, ларьки с шаурмой, ящики с овощами, пенсионеры в каталках и бледно-желтые булки в потрескавшейся упаковке. Вокруг недовольные лица, говорящие на языке, который все меньше напоминает русский, всё больше разбавляется иностранными словами и странными интонациями.
Давным-давно, когда сюда приехала первая волна эмигрантов, понадеявшись на новую жизнь, строительство привычного мира началось полным ходом. Отсюда сбежали даже афроамериканцы, ошалев от одесской настойчивости, но время неумолимо. Те, кому сейчас шестьдесят, уже не могут, а молодые уже не хотят. Мне кажется, что от той волны, той эпохи, которая не смогла двигаться дальше, остался лишь ветер золотого времени, да стульчики у парадных с видом на океан.
Вечерами сидят они на этих стульчиках и молча смотрят вдаль, но не на тот океан, что был в их мечтах, не тот океан, в который они когда-то хотели нырнуть, а просто на воду, на волны, катящиеся к берегу, равнодушные к ним и к их судьбам. А над всем этим грохочут поезда. Поезда, что несутся по старой стальной клепаной эстакаде, поезда, заглушающие великие идеи, которые никто и никогда уже не услышит.
В отблесках его вечернего света, в шуме чужих голосов, в запахах чужой еды, он еще мог производить впечатление, манить к себе, но только тех, кто был далеко от него, по ту сторону океана. Но стоило подойти ближе — и иллюзия рассеивалась, как утренний туман над Атлантикой, ведь сейчас это не живой кусок душераздирающей ностальгии, не кипящий котел одесских судеб, а застекленная витрина давно ушедшей эпохи, музей эмиграции, где люди застыли в своей первой, давно прошедшей молодости, где их мечты, будто советский рубль, навсегда потеряли покупательскую способность.
Я приезжаю сюда снова и снова — вглядываюсь, пытаюсь поймать взглядом хоть что-то родное, увидеть в отражениях витрин и в медных лучах заходящего солнца хотя бы малейший отголосок любимой Одессы, но, к сожалению, не могу. И даже если кто-то еще говорит на том самом языке, в его интонациях уже нет прежней легкости, той беспечной, лукавой, одесской насмешливости, что звучала когда-то на этих улицах, и Брайтон-Бич, когда-то бывшая маленькой Одессой, для меня, к сожалению, умерла.
Место эмигрантских душ, и здесь их последний приют, их последний гребешок волны, их последний аромат солёного океана. Теперь тут подрастает новое поколение людей, не говорящих на одесском. От первой волны тут мало что осталось, лишь ветер, что стер эти медальные лица людей, гордо скучающих по южной Ривьере. Теперь тут правят восточные базары, булькающий лагман и жирные треугольники золотистой самсы, вытесняющие эталонные пирожки с картошкой. Густой огневой борщ уступил место шурпе, голубые глаза пышногрудых женщин с розовыми щеками сменились смуглыми лицами с тонкими, лунно-раскосыми восточными глазами. Мир перемешался, закрутился в своем неумолимом танце сменяющихся поколений, превратившись в Маленький Ташкент.
Под эстакадой припаркованы заведенные старые «Мерседесы» в нелепом южном тюнинге. В их салонах — люди со смуглыми лицами борцов, по диаметру покрытых смоляной щеточкой щетины. На шеях увесистые золотые цепи, на жилистых запястьях часы, которые измеряют не время, а вес прожитых ошибок.
Кроме национальных, больше перемен Брайтон не испытывал. Время тут застыло, словно муха в янтаре. Повсюду реклама из девяностых. Меню в ресторанах напечатано на принтере и лежит в папке с засаленными файлами, счет приносят, написанный ручкой от руки. Вокруг старомодные лозунги, гадалки на каждом шагу, облезлые билборды с рекламой помощи в иммиграционных вопросах, ларьки с шаурмой, ящики с овощами, пенсионеры в каталках и бледно-желтые булки в потрескавшейся упаковке. Вокруг недовольные лица, говорящие на языке, который все меньше напоминает русский, всё больше разбавляется иностранными словами и странными интонациями.
Давным-давно, когда сюда приехала первая волна эмигрантов, понадеявшись на новую жизнь, строительство привычного мира началось полным ходом. Отсюда сбежали даже афроамериканцы, ошалев от одесской настойчивости, но время неумолимо. Те, кому сейчас шестьдесят, уже не могут, а молодые уже не хотят. Мне кажется, что от той волны, той эпохи, которая не смогла двигаться дальше, остался лишь ветер золотого времени, да стульчики у парадных с видом на океан.
Вечерами сидят они на этих стульчиках и молча смотрят вдаль, но не на тот океан, что был в их мечтах, не тот океан, в который они когда-то хотели нырнуть, а просто на воду, на волны, катящиеся к берегу, равнодушные к ним и к их судьбам. А над всем этим грохочут поезда. Поезда, что несутся по старой стальной клепаной эстакаде, поезда, заглушающие великие идеи, которые никто и никогда уже не услышит.